Левое меню

Правое меню

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

После рождественского поста мне семьдесят стукнет... Чего уставилась?
И подмигивал лукаво.
Помощника учителя Мироновского он звал «джан-сыз» , потому что тот был кожа да кости, и советовал ему есть по утрам чеснок с шелухой, а вечером — без шелухи и выпивать пол-оки2 киселярского вина, так как оно имеет кроветворное свойство, да после уроков приходить к нему, Селямсызу, в виноградник, где для гостя всегда найдется лишняя мотыга.
Одно только повергало в изумление каждого при первом знакомстве с Селямсызом: это его прозвище. Святой Харлампий! Ну, какой же он был Селямсыз? 3 Человек, имеющий четырнадцать душ детей, заигрывал с молодыми женщинами и приветствовал решительно всех кроме Варлаама Тарильома — и то не почему-нибудь а только потому, что они друг друга терпеть не могли,-^ человек, не пропускавший ни одного встречного, не сказав ему «доброе утро», «добрый день» или «добрый вечер» (в последнем случае он всегда глядел на солнце, чтобы не ошибиться),— такой человек звался Селямсызом, так же как сосед его — человек столь почтенный—-носил легкомысленное прозвище Тарильома! Увы, нет правды на свете, и справедливо поступил незабвенный наш Пишурка, воспев в небесном гимне отсутствие на земле этой приятной особы!
А как страстно любил он приветствовать всех своих приятелей и знакомых! Рассказывают даже такой случай. В одну из критических минут, которых жена его пережила до сих пор четырнадцать (на этот раз дело было в винограднике), он отправился за бабкой Мюхлюзкой. По дороге в город, к дому почтенной докторицы, он пожелал «добрый день» пятидесяти двум встречным и побеседовал о погоде, дороговизне дров и баранины и о других важных предметах с двадцатью лицами. Вернувшись к себе в виноградник с бабушкой Мюхлюзкой, он обнаружил, что на меже в корзинке уже лежит маленькое божье создание, крик которого восходит к небесам. Счастливый отец дал новорожденному имя Моисейчик — во-первых, потому что оно напоминало о древнееврейском законодателе, найденном дочерью фараона на берегу Нила, в тростниках, а во-вторых,— что важнее — все имена родных были уже разобраны, а из календаря, как делает Иванчо Йота, он своему ребенку имя брать не хотел.
Вообще Селямсыз был человек очень разговорчивый. Случится ли, что кто-нибудь его спросит, откуда у него табакерка, пахнущая, помимо нюхательного табака, еще . глубокой древностью, он тотчас расскажет, что она досталась ему в наследство от его отца Ивана, а к отцу перешла от деда, которому была подарена знатной турчанкой Эмине-ханум, женой филибейского паши Ари-фа, а у деда Хаджи Тодора было двенадцать увратов2, засеянных розами, и умер он из-за прыща на носу во время поездки с Нечо Гулебалювом на Неврокопскую ярмарку. И всегда пускался в такие подробности, не щадя собеседника. Особенно любил Селямсыз перечислять о. Ставри, приходившему к нему каждое воскресенье в гости выпить и закусить (о. Ставри один во всем городе мог назвать, не сбившись, подряд имена всего многочисленного потомства Селямсыза), любил, говорю я, перебирать в исторической последовательности имена четырнадцати своих детей.
— Петра,— говорил он,— окрестил я в честь деда Петра с отцовской стороны; Ивана — в честь моего отца, который умер в чумной год; Кристю — в честь дяди Ставри, брата моей матери; Ставря — по-болгарски Кристю, от греческого ставрос3; да я терпеть не могу патри-ку4, ты ведь знаешь.
1 Филибейский паша — пловдивский паша (Пловдив по-турецки— Филибе).
2 Уврат — 919 м2.
3 Ставрос — крест (греч.).
4 Патрика — патриарх (греч )
— Тезки мы с сынишкой твоим,— говорил о. Став-ри.— Храни его господь и честной животворящий к|эест1
— Павла,— продолжал Селямсыз,— окрестил я в честь дяди по отцу — ПавЛа, свата дедушки Постола Измирлии. Параскеву —в честь моей бабки Параскевы, что два раза в Россию пожертвования собирать ходила. Йоту — в честь Хаджи Стояна, дяди моего по матери, умершего в Румынии, Дончо — в честь моего брата Антона. Маноля...
— Эммануила,— строго поправлял о. Ставри: — «И роди сына и нарече ему имя Эммануил»...
— Эммануила — в честь моего двоюродного брата Маноля — Мануила, что женился на Хаджи Гине, Хаджи-Димовой дочке, которая расстриглась!
И так далее.
У себя дома Селямсыз был очень хорошим отцом и каждый вечер колотил самых горластых своих ребятне столько оттого, что они были самыми беспокойными, сколько для того, чтобы уязвить отцовские чувства Вар-лаама, который вот уж двенадцать лет как женат, а не имеет детей, кроме одного-единственного, еще не успевшего появиться на свет! По природной ли склонности, или наперекор отличавшемуся серьезным характером Варлааму, в доме которого всегда царила мертвая тишина, не нарушаемая ничем, кроме бродящей по двору кошки, Селямсыз любил шум, веселье, песни. Почти каждый вечер, выпив как следует, он заставлял кого-нибудь из своих ребят спеть ему песню. Особенно нравилась ему песня «С чего начать, любезная моя...». Пискливый голосок приводил его в умиление, глаза его наполнялись слезами, и он, прервав певца, говорил жене:
— Вот, милая, какую раньше люди любовь-то друг к дружке имели: «Любезная моя!» Ну, дальше!..
Когда пели песню «Перестаньте, невинные...»1 и доходили до куплета: «Я — мать ваша, болгарка, всех я вас породила», он останавливал певца и прочувствованно говорил жене:
— Слышишь, милая? Болгария спокон веков много детей рожала. Это благодать божия!.. Ну, пой дальше!
Любил он слушать и церковные песнопения.
— Дончо, Аврам, спойте «Достойно», как вас учил Мироновский.
— «Достойно есть»?
1 Патриотические песни того времени, (Прим авт.)
—- Вот, вот. Те запоют. А он, махнув рукой, скажет:
— Знаешь, милая! Как игумен отец Иероним и мать Миродия, монахиня, та, что филибейскому Неджиб-паше в подарок двадцать пар чулок послала, а он тысячу грошей на ремонт монастырского купола пожертворал, как запоют — господи помилуй! — эту «Херувимскую», а чорбаджии как начнут дружно подтягивать,— так вся церковь так ходуном и ходит... Ну, продолжайте!
И тоже начинал подтягивать, а глаза его наливались слезами.
В этот вечер, отобедав и осушив две глубокие чаши вина, он тоже велел детям что-нибудь спеть.
Что? — спросили они.
— Конечно, опять «Достойно». Ведь я сегодня большого почета удостоился,— значит, и петь нужно «Достойно», дураки этакие...
И он кинул бешеный взгляд на дом Варлаама; чело его омрачилось; он выпил последние капли, остававшиеся на дне чаши, и промолвил со злобной усмешкой:
— Знаешь, милая? Тарильом сегодня утром, идя в церковь, купил себе карпа, вот такого громадного. Да забыл — и с ним прямо в церковь вошел.
— Ах ты грех какой! — воскликнула жена и перекрестилась.
— Так и лезет в церковь с карпом в руках... Все смеются исподтишка, а он идет свечу ставить: в одной руке свеча, в другой карп.
— Ищь, нехристь!
— Все смеются. «Какой болван»,— думаю. Да вспомнил, скотина, повернул обратно, вышел без шапки на паперть и давай за бабьи юбки прятаться.
Селямсыз громко засмеялся, и/девятнадцать горл ответили ему громким хохотом, нарушившим тишину двора и разнесшимся по всей окрестности.
Селямсыз врал. Он не был в церкви, так как по дороге случайно встретил Ненчо Дивляка, полицейского Куню Шашова, Пенчо Пенева, бабушку Рипсимию и Ар-гира Монова, с каждым из которых имел довольно продолжительную беседу, так что, подходя к церковным дверям, увидел, что народ оттуда выходит.
Да, Селямсыз наврал. Но хохот его был искренним. В ответ поднялся страшный крик в Варлаамовом доме. Он состоял из проклятий Варлаамицы и архидьяконских возгласов Варлаама.
Когда ребята запищали «Достойно есть», вдруг в окошке заблестела пара круглых светлых глаз, и новый — таинственный, неземной — голос присоединился к концерту.
— Брысь! — произнес Селямсыз, повернувшись к Варлаамовой кошке.
Но та продолжала мяукать. Дети замолчали.Ступай домой: хозяин карпа принес,— голову слопай! — взвизгнула Селямсызка и первая захохотала своей остроте.
Снова раздался всеобщий хохот.
Вдруг Селямсыз кинул в сторону полотенце, вскочил на ноги, что-то пробормотал, скрылся в двери, обежал вокруг дома, поймал сидевшую на окне кошку, бросился к стене, отделяющей его двор от Варлаамова, перелез через нее и три раза окунул животное в глиняный чан с черной краской. Потом отпустил ее, и «белоснежное» животное скрылось в ночном мраке, превзойдя его своей чернотой.
После этого Селямсыз вернулся к себе, лег и прохрапел До утра.
IV. Хаджи Смион
Хаджи Смион успел уже облечься в свой французский наряд и спокойно курил папиросу. Невозможно представить себе ничего добродушней физиономии Хаджи Смиона. Голова у него удлиненная и сдавленная с боков; лицо суховатое, худое и безобидное; вид безмятежный, глуповатый, вечно усмехающийся. Хаджи Смиону лет сорок пять; он носит грубого сукна короткие брюки в обтяжку, французскую рубашку без галстука, невысокие башмаки, большой высокий фес, налезающий на самые брови, и серое суконное сетре, у которого правая сторона спины темней, а левая светлей, — странность, которую, впрочем, Хаджи Смион объясняет всем интересующимся очень просто:
— Так носят в Америке. Это американская мода. Принтом Хаджи Смион не имеет ни малейшего намерения обмануть спрашивающего. Он говорит это без всякой задней мысли, вполне чистосердечно. «Американским» он считает все оригинальное или эксцентричное. Мы вовсе не хотим сказать, чтобы Хаджи Смион не любил лгать Напротив. Но самая ложь его была чистосердечной, и он, как честный человек, первый верил в нее. Однако.
если грозил возникнуть спор, он тотчас отступал, так Мак по природе своей отличался крайним миролюбием, и ник то не помнит, чтобы он, с тех пор как вернулся «из Молдовы» (это пребывание в Молдавии было важным жизненным этапом в его глазах), с кем-нибудь поссорился или хотя бы поспорил, кроме как с Лилко Алтапармаком, да и то — до вопросу политическому {Хаджи Смион — страстный политик): речь шла о смерти Максимилиана в Мексике1. Хаджи Смион доказывал, что Максимилиан пал от руки убийцы, а Алтапармак бесстыдно утверждал, будто его повесили на тутовом дереве. Чтобы заставить противника замолчать, Хаджи Смион заявил наудачу, что в Америке нет тутовых деревьев. Дискуссия приняла бы еще более бурный характер, если бы Иванчо Йота не вынес из своей лавки только что выпущенной картины, изображающей расстрел Максимилиана. Спор тотчас прекратился, и Хаджи Смион ушел из кофейни, удивляясь упрямству Алтапармака, который спорит, ничего не видев; а Иванчо йота обозвал их обоих дураками. Но как бы то ни было, это единственный случай, когда Хаджи Смион неблагоразумно кинулся в чреватый опасностями словесный бой. Вообще же он избегал всяких возражений: сам никому их не делал и не желал, чтобы другие делали их ему. Это стало его жизненным правилом, вошло у него в привычку. Мысль его машинально следовала за мыслью собеседника, отдаваясь на ее произвол. Бывало, сосед Ненчо Орешков скажет ему:
— Хорошая сегодня погода, Хаджи?
— Очень хорошая, Ненчо,— отвечает он.
— Только что-то я смотрю, облака идут из-за гор. И словно бы дождевые.
— Дождевые облака идут, Нейчо.
— Дождь пойдет, молотьбе помешает.
— Быть дождю, Ненчо, непременно быть,— и какому!
— А впрочем, господь его знает. Ветер-то с запада дует, может, и разгонит тучи,— скажет Ненчо, взглянув на облака.
— Вот и я говорю: разгонит, Ненчо.
— Нет, не будет дождя,— решает Ненчо, зевая, и идет на гумно.
~ Ни капли не будет, Ненчо,— подтверждает Хаджи Смион и отправляется в кофейню.
1 Австрийский герцог Максимилиан, император марионеточной мексиканской империи (с 1863 г.), расстрелян республиканцами в 1867 г.
Любопытный разговор был у него с одним студентом, приехавшим из Москвы относительно Сибири,
— А что, близко ли от Москвы Сибирия? — спросил Хаджи Смион с любопытством, в котором он не уступал Кону Крылатому.
— За несколько тысяч верст,— ответил студент.
— Ну да, ну да. А ехать по железной дороге или пароходом?
Что вы! Просто в телеге.
— Ну да, ну да, как в Молдове. Я всегда из Ботошан в Нямец в бричке ездил, хоть это четыре-пять перегонов. А зима там холодная, а?
— Черт побери!
— Весь год снег лежит?
— Ужас.
— Ну да, там ведь снег Бонапарта засыпал: много снега идет. В пятьдесят третьем в Молдове снегу пять пядей навалило. А там сколько пядей?
— В Сибири? Да черт его знает. Говорю тебе: зима ужасная.
— Сибирская зима, одно слово?
— Ну да.
Хаджи Смион несколько секунд помолчал, потом опять спросил, понизив голос:
— А что, Россия готовится к войне?
— С кем?
— С ним.
— С кем — с ним?
— Да с нашими... Ну, с чалмами.
— Неизвестно,— после некоторого колебания ответил студент.
— Как неизвестно? Напротив, известно.
— Почему вы так думаете?
— Я?
— Да.
Хаджи Смион вытаращил глаза на собеседника
— А вы полагаете, неизвестно?
— Да, потому что мне это не известно,— промолвил студент.
— Ну так и мне ничего не известно. Конечно, ты прав: русская политика — великая тайна, а? Горчаков?
Горчаков А. М. (1798—1883)— министр иностранных дел России в 1856—1882 гг.
Но так как в это время показался жандарм, он сразу переценил разговор:
— Вы любите сладкие рожки?
— Нет, не люблю.
— А ведь они очень полезны.
— Как? Рожки?
— Ну да, рожки.
— Чем? Они портят зубы.
— Да, да, зубы портят. У меня раз три зуба выпало, еще в детстве, но не только из-за рожков, а еще оттого, что я орехи грыз. Ты ходил в горы за орехами?
— Нет, а вы?
— Никогда. Но поглядели бы вы только, как лес растет!
И Хаджи Смион, козырнув, дал дорогу турку,
V, Посещение
Хаджи Смион докурил папиросу, кинул взгляд в зеркало, надвинул фес на лоб и вышел из дому. Он отправился в гости к Мирончо, с которым они были старыми приятелями еще по молдавскому житью и даже приходились дальними родственниками, так что Хаджи Смион называет его халоолу1.
Мирончо Хаджи Смион застал Мичо Бейзаде. Гость и хозяин сидели на скамейке в саду. Мирончо был в халате, пестрых туфлях и с знаменитым ночным колпаком на голове, выражавшим философско-эпикурейское мировоззрение его владельца. А именно, по объяснению Мирончо, положение кисточки на этом головном уборе имело равное значение: если она свешивалась назад, это означало: «Свет лжив»; если набок то: «Что пользы грустить», а если вперед. На ЭТОТ раз кисточка говорила: «Свет лжив». И в самом деле, отличаясь весьма беззаботным, веселым характером, Мирончо знать не хотел никого на свете, даже такое влиятельное лицо, как Карагьозоолу. В качестве свадебного распорядителя — а его приглашали на все свадьбы и все пиршества, устраиваемые в «Силистра-йолу»,— он нарочно проводил барабанщиков под окошком чорбаджии, чтобы разозлить его. А в прошлом году на свадьбе Николы Джамджии высыпал полную жаровню горячей золы на голову Цочко-чорбаждии в отместку за какую-то обиду. Цочко-чорбаджия подал на него в суд и пробовал очернить его перед турками как бунтовщика, но ничего не мог поделать, так как Мирончо предъявил русский паспорт. С этого знаменательного дня слава отважного Мирончо возросла; никто больше не смел открыто обидеть его, а Иванчо Йота, не без тайной зависти, говорил?
— Будь у меня такой патент, узнали бы вы Йоту! Я бы тут настоящую республику устроил...
А как чудно Мирончо играл на флейте! Сядет вечером у себя на галерее, начнет в нее дуть, а она запищит под самые небеса, и каждый, кто услышит, сразу скажет;
— Это Мирончо заиграл!
Мирончо — мужчина сорока четырех лет, приятной наружности, певун, холостяк, большой знаток барабанного боя и восточного вопроса.
Хаджи Смион, улыбаясь, тихо подошел к Мироцчо. Тот чистил длинным гусиным пером свою разобранною флейту, рассеянно слушая бая Мичо Бейзаде, чорбаджию и горячего поклонника русских, который с жаром толковал ему что-то, по-видимому, о России, держа в руках газету.
— Доброе утро, сударь мой дорогой,— промолвил Хаджи Смион.
— Милости просим, любезный мой друг. Добро пожаловать.
Этими приветствиями приятели обменялись по-румынски;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15